Своим следом

Собаки

Поздний час, широкий, спокойный двор. Двор золотисто и смутно озарен луной, луна сияет в вершине старой садовой ели, на дворе сухо пахнет сеном, коровьим стойлом, и сладко наносит из сада ароматом спелых яблок, листьев и тяжелой, свежайщей росы. Осень, тишина, ночь…

ИЛЛЮСТРАЦИЯ ИСААКА ЛЕВИТАНА

Я хожу но двору, с восторгом вдыхаю вкусный фруктовый воздух, любуюсь всем этим лунным спокойствием и явственно чувствую, что за мной, из угла, оттуда, где темнеет шатровая собачья клетка, следят добрые, любящие глаза.

Когда же я, поворачивая, иду на огоньки глаз, светящихся под луной, слышно, как собака приветливо бьет хвостом, и, приподнимаясь, осторожно (а в тишине очень громко) звенит цепью.

Собака, гончая выжловка Будишка, устала за день, устал и я: опять целый день пропадал в лесах, в их глухих пустошах и облетающих сечах.

Впрочем, усталость уже прошла, рассеялась, но волнение, отгоняющее сон, все еще не улеглось, не пропало.

И, как всегда, только теперь, после охоты, я с отчетливой ясностью начинаю сознавать, что каждый охотничий день откладывается в моей памяти прочно и крепко — навсегда. Навсегда запоминается каждый позыв рога, каждый ружейный удар.

На стене сарая, в тени, висит крупный беляк, еще не выцветший, чалый, как говорят охотники, с крепкими, литыми лапами, туго перехваченными ремнем, с усатой, ушастой, круто откинутой головой.

Я трогаю окаменевше-мягкую заячью тушку, пахнувшую винной гарью пороха и осиновыми листьями, и снова вспоминаю, вижу себя в лесу, на старой Касимовской сече, только что минувшим сегодняшним днем.

День, облачный и тихий, был очень хорош для охоты, далеко слышный гон звучал с неповторимой великолепной силой. Заяц, поднятый в сосновой заросли, около пустынного овсяного поля, был старый, опытный, стреляный и, не кружа, пошел дорогой, бором к далеким берегам Тезы, глухой, болотистой, топкой, в жару пересыхающей лесной реки.

На опушке бора я не успел его пересечь, — увидел лишь дико стонущую Будишку, коротко покосившую на меня безумным глазом, и, подождав, пошел чуть приметными боровыми тропинками на Опалиху, огромную сечу, выводящую к реке.

День светлел, сквозь жемчужные облака проглядывало солнце, по лесным верхам сыпался, играл серебрящийся свет, и чутко, сочно стучал дятел по палевому стволу огромной опрокинутой елки. Я почти не слышал гона, только слабая, затихающая и тонкая музыка как будто звучала где-то очень далеко, и я давно потерял дорогу.

А когда выбрался в мелоча, в березник, ослепивший золотом листьев, солнца, совсем стряхнувшего полуденную облачную дрему, мысленно ахнул: заяц водил собаку за рекой по сенокосным равнинам, по привольным, уютным дубнякам.

Невдалеке был мост, шаткая бревенчатая настилка, я, не переходя Тезы, встал за поредевшим черемуховым кустом и ошибся: заяц вышел левее, шагах в двухстах, он бешено катил открытой равниной, призрачно мелькал в сухой, шелестящей грифельной траве… Впереди разбитым зеркалом лежало небольшое болотце.

Авось свернет, подумалось мне, но заяц не свернул, а с размаху бухнул в воду, быстро и шумно поплыл, часто, с неуклюжей ловкостью работая передними лапами, мгновенно отряхнулся, присев на кочке, и понесся дальше, к реке, знакомо перейдя ее по сухой, как оказалось потом, перемычке.

И опять стал теряться гармонично стихающий гон, и опять надо было перехватывать зайца, идти, бежать уже в другую сторону, к Раменским полям, к тихим приволжским оврагам.

На просеке встретился знакомый лесник, в меховой ушанке, с топором за поясом, похожий на скандинавского дровосека.

— Постой, покури! — крикнул он.
— Некогда.

 

ФОТО BIODIVLIBRARY/FLICKR.COM (CC BY 2.0)

А на дороге попалась лошадь, — в стучащей телеге сидела красивая, египетски-смуглая девка, закутанная шерстяным платком в крупных азиатских узорах. Она чистила перламутровую репу, по-беличьи ловко снимала ее кожу крепкими и острыми зубами и, взглянув на меня, сказала с лукавой задорностью:

— Садись, подвезу!
— Спасибо. Мужа боюсь, — пошутил я.

Она засмеялась, размашисто взмахнула на лошадь и, оглянувшись, закивала головой, заговорила:

— Мужа у меня нету. Был да весь вышел. А твоя зайчиха за Волгу справляться хочет. Гаси, пока не остыло. Всего вам хорошего!

И вот лазурный бархат озимей, деревенские крыши, поздняя свирель пастуха, ее тоскующая осенняя песня. А невдалеке, на пустынных пустырях, стеклянный разлив гона — Будишка вела без скола, без перемолчки, — и все та же дрожь в руках, все та же жажда выстрела и та же досада отчаяния: опоздал!

Заяц только что перешел через разноцветно засыпанную поляну, где я по-охотничьи тревожно стыл с приподнятым ружьем…

Началась новая погоня за хрустальным гоном, за счастьем выстрела — по межам и прогонам, по чащам и сечам. В стороне стлалась, шелковела татарская синь заволжских далей, бежало, катилось холодеющее розовое солнце по лесным верхам, и непрестанно, то стихая, то усиливаясь, звал, манил голос неутомимой Будишки.

Заяц опять метнулся за Тезу, в другую сторону от моста, в те почти дремучие леса, что называются у нас странным, диким, стародавним именем Катаржа. Я ходил по берегу Тезы, ища перехода и, найдя его, знал почти наверное, что новая переправа для зайца будет уже последней.

Река в этом месте почти пересохла, только кое-где ртутно забились топкие лужицы, но и они были забросаны хвоей, прутьями березника — следами косцов, еще недавно паливших по речным берегам тихие июльские костры. Я перешел через реку, остановился вблизи Катаржинского бора, на удобной долине, кудряво запорошенной мхом.

Солнце уже пропадало, багряной пылью сыпалось в просветах бора, по земле, по лесным низам; тонко зеленела предсумеречная мгла. Над рекой, над лозинами, пронеслась стайка чирков, невдалеке перелетел, рассыпчато стукнул крыльями рябчик, и все звенела, все кружилась по тускнеющим боровым тропам нестомчивая и страстная собака, опьяненная пахучим теплом, невидимо свеянным с пушистых заячьих лап.

Иногда она на минуту затихала, усталый заяц петлял, таился, и снова захлебывалась смехом и плачем, смутно и слабо откликавшимся за рекой.

Вот она рассеянно осеклась; в бору сразу стало тихо и грустно; взвизгнула… грянула новым, крепким раскатом — и вдали туманно закачались заячьи уши, зашелестел неясный, пугающий скок. Заяц несся уже без прежней быстроты и устало и часто сопел…

 

ФОТО BIODIVLIBRARY/FLICKR.COM (CC BY 2.0)

Выстрел глухо и тяжко пронесся по лесу, звеняще и гулко — над речными затонами. Мгновенно откинутый на бок заяц зябко вздрогнул, дрожаще перебрал лапами и недвижно, красиво раскинулся на узорчатых мхах. Над мхами, над долиной, плыл, струился тюлевый дым, Будишка с осторожной нежностью слизывала заячью кровь; холодно, в багрянце и золоте, садилось солнце за далекими Порошинскими сечами, и прозрачно поднималась луна над великим и молчащим бором.

Осенняя луна, осенние сумерки в глухих лесных равнинах! Теперь луна высоко, она уже подкинула вершину садовой ели, огромно раскинутую в небе запутанными лосиными рогами, сияет в стороне, над домом, озаряет ночной двор и сад еще шире, тоньше и золотистей.

Она озаряет и стену сарая, на которой висит заяц, ясно видна на его ушах стылая, стемневшая кровь; озаряет и теплый собачий домик, где дремлет, редко позвякивая цепью, усталая Будишка.

Я еще раз трогаю заячью тушку — волнующ и тревожен с детства знакомый запах пороха и вялой осины. Еще раз подхожу к собаке, с непередаваемой родственностью ощущая на своей руке ее греющее полусонное тепло.

В этот поздний час, под этой луной, на дворе особенно молчаливого, уютного и почему-то чуть грустного дома, я, как всегда, почти восторженно осознаю ту несказанно тайную слитость с миром — землей, лесом, звездами, которая неостывающе животворит сердце, заставляет безмерно дорожить каждым днем, каждым часом.

И идя домой, унося на губах запах яблочной свежести, а в глазах синий свет ночи, я задерживаюсь на крыльце, взволнованный и пораженный великолепием Юпитера, ледяным алмазом венчающего ночь.

КОСАЧ

Пунцовое утро, веселый, крепкий мороз. Снег, отсыпаясь от лыж, сахарно похрустывает и, искристо крошась, дрожаще синеет легким пламенем жженки.. Воздух возбуждающий и острый, наркотический. Он почти пьянит, как и быстрый бег. Однако, наркоз и хмель только утончают восприимчивость и отзывчивость всех моих чувств.

С наслаждением ощущая свободную легкость движений, я по-звериному чутко различаю все цвета, запахи и звуки: и скрип лыж, и аромат как бы гречишного меда и уксуса — аромат снега и хвои, — и румяные клубы деревенского дыма, и невысоко стоящее над лесом солнце, замкнутое двойным кругом и похожее на рубин в золотой оправе.

 

ИЛЛЮСТРАЦИЯ JEAN BAPTISTE SIMÉON CHARDIN

Лес в инее, нарядном и пушистом, как павлиньи перья. Он глубоко молчит, но в его молчании чувствуется жизнь, и соприсутствие ее мгновенно преображает меня: движения мои приобретают рассчитанную сноровку и хищность, глаза и уши, закрытые для всего мира, устремлены на широкую поляну, где в снегах, знаю, таятся, теплеют тетерева.

Вечером на закате они огромными голубыми воздушными шарами обвисали, покачивались на березовых вершинах, оклевывая их смороженные сережки, а потом все сразу шумной, гремящей стаей упали в снег, забились в его глубину, в его нагретый фланелевый уют.

Ночь сияла луной и звездами, мороз раскатисто потрескивал в завороженной тишине леса, а они спали своим спокойным птичьим сном, не слыша ни над ними ушастой совки, ни бродившей поблизости лисицы.

Но как они все же осторожны и чутки, как гулко, с вихревым трепетом взбрасываются они вверх, заслышав скрип моих лыж, с какой изящной быстротой мелькают среди берез, погружая меня в волнение и восторг и своим полетом, и своим видом — черно-воронеными крыльями и сердцеподобными хвостами, подбитыми бархатной белизной.

Они вырываются вне выстрела, и я, сжимая с напрасной и горькой алчностью ружье, слежу за ними манными и жадными глазами. Все во мне смолкает и замирает: пропадает красота леса, снега, солнца, вялыми становятся движения, и чувство истинно детской обиды почти физически сжимает горло.

Я бесцельно, с безнадежностью отъезжаю в сторону, и вдруг все чудодейственно возвращается: и ловкость, и страстность, и расчетливость сноровки; совсем близко от меня гранатой взрывается запоздавший, какой-то особенно крупный косач.

Он летит наискось, мне видна его могучая темно-синяя грудь и малиновые брови, и я, внутренне дрожа, спокойно веду за ним ружье, спокойно бью, заранее уверенный в результате выстрела. Выстрел на морозе сух и рассыпчат, падение тетерева, этот порывистый, все учащающийся круговорот, очаровательно и шумно.

Я, отбросив лыжи, с мальчишеской безрассудностью рвусь к нему, глубоко увязая в сугробе. Не насмотреться, не налюбоваться на косача: густа и нежна его переходящая в дымную синь чернота, так тонки старинные виньетки хвоста, так притягивающе красив он весь своей великолепной охотничьей красотой!

Отдыхаю, курю, поминутно оглаживаю привязанную к ремню тяжкую птицу, с прежней восприимчивостью любуюсь красой леса, инея, неба и, счастливый, несущий с собой добытую выстрелом радость, мчусь, несусь навстречу зимнему блеску, зимнему звонкому морозу.

Источник

Оцените статью
Добавить комментарий